Попасть в автобус до Кюрдамира мне удалось тоже только с помощью удостоверения Прокуратуры СССР. Иначе я рисковал вообще не попасть в Кюрдамир – билетных касс здесь нет, а нужно просто ворваться в автобус вместе со всей этой кепконосной массой, но после трех безуспешных попыток я понял, что кепконосцы стойко держат национальную солидарность, и кроме них, азербайджанцев, в три ушедших битком набитых автобуса не сел ни один русской внешности пассажир. Я пошел к начальнику автовокзала, молча положил перед ним свое удостоверение и уже через минуту, сопровождаемый заискивающим начальником автовокзала, сидел один в только готовящемся к отправке автобусе. Я знал, что еще раз открыл свое инкогнито, но что было делать?
Конечно, этот заискивающий начальник автовокзала позвонил в Кюрдамир и предупредил начальника Кюрдамирского автовокзала о появлении следователя Прокуратуры СССР, – в Кюрдамире, в десять тридцать вечера меня уже ждали начальник кюрдамирской милиции капитан Гасан-заде и дежурный райкома партии инструктор Багиров. Глаза у них были встревоженные, непонимающие, растерянные, они явно не знали, что со мной делать. Я отказался от ужина, от гостиницы, я попросил только машину до колхоза «Коммунар». Машина была дана немедленно, милицейский «Газик». Начальник милиции вызвался сопровождать меня, но я отказался категорически, и уехал вдвоем с шофером – молодым белозубым азербайджанцем. Что сказал ему в напутствие по-азербайджански его начальник, я не знаю, парень пробовал заговорить со мной дорогой, но я твердо решил выиграть у бакинской милиции эту партию, несмотря на то, что инкогнито сохранить не удалось. Я молчал, не отвечал на вопросы шофера.
В колхозе «Коммунар» он с рук на руки сдал меня ошарашенному, лет пятидесяти председателю колхоза по фамилии Ризазаде, явно поднятому с постели телефонным звонком из Кюрдамира. Вокруг лежало темное, молчаливое, спящее горное азербайджанское село.
– По какому делу? Что случилось? – появление следователя по особо важным делам из Москвы в горном винодельческом колхозе-миллионере явно не шутка и не пустяк, у председателя колхоза были, безусловно, основания для тревог.
– Утром, – сказал я. – Все утром. Сейчас я очень устал, хочу спать. Мне найдется место, где поспать?
– Обижаете, дорогой! – тут же встрепенулся председатель, найдя возможность услужить незванному московскому гостю. – Целый дом для гостей есть! Замечательный дом! Сейчас ужин сделаем! Где ваши вещи?
– Я их оставил в Баку, в камере хранения. И ужинать я не хочу, я хочу только спать.
– Обижаете, дорогой! Как без ужина?
– Вместо ужина будет завтрак, ладно? – сказал я ему с нажимом, намекая, что все свое гостеприимство он сможет показать мне за завтраком, утром, и он тут же понял, что, кажется, сможет отделаться от меня взяткой, хорошим угощением или еще чем-нибудь. Он явно повеселел, приободрился, провел меня в дом для гостей колхоза, по дороге расписывая достижения в деле перевыполнения плана и расспрашивая, какие вина я люблю и какие коньяки.
Домик для гостей был действительно замечательный, в саду, обставлен финской мебелью, с холодильником, полным молодого вина, коньяка и водки, здесь же лежали свежие фрукты и овощи – ужин или завтрак можно было начинать прямо сейчас.
Но я демонстративно-устало опустился в кресло с стал снимать туфли.
– Все, дорогой, спасибо. Я приму душ и спать. А утром поговорим.
– Во сколько? – спросил он нетерпеливо.
– Ну, в девять, а десять…
– Хорошо. Больше ничего не надо? Может быть женщину прислать убрать тут?
– Нет, и женщину не надо. Я спать буду. Очень устал. Спокойной ночи.
Он ушел, и минут через двадцать, погасив в домике свет, я вышел на крыльцо. Темнота окружала меня, летние звезды – весь Млечный путь – висели надо мной низко и крупно, село спало, и только где-то в стороне изредка слышался молодой будоражащий тишину смех. Я осторожно шагнул с крыльца и направился в сторону этого смеха.
Группа молодежи – человек шесть – сидели во дворе какого-то дома, пили чай из тонких гнутых стаканов и слушали «Голос Америки» на турецком языке. При моем появлении приемник был выключен, но – пачка московских сигарет по кругу, стакан чая, от которого я не отказался, и уже минут через десять я в числе прочих достопримечательностей колхоза выяснил, что лесная школа – «а вон в горах огонек, видите? Это у них вечерний костер, песни поют у костра до двенадцати ночи». Допив чай и попрощавшись, я вернулся в свой домик для гостей и, не заходя в него, решительно двинулся в горы, на этот слабо мерцающий в темноте огонек.
Было 23.17 по местному времени, огонек казался близким – только подняться в гору, будто рукой подать. Но на самом деле это было путешествие не для московской обуви и не для моего сердца…
Усталый, грязный, с ссадинами на локтях, штанина брюк изодрана о какой-то кустарник, заноза в руке – я вышел к затухающему костру лесной школы ровно без пяти двенадцать ночи, вышел по песням, которые пели вокруг костра подростки.
Лев Аркадьевич Розенцвейг оказался веселым, живым, черноволосым и моложавым – на вид ему было все те же пятьдесят, ну разве чуть больше. Поджарый, сухой, высокий, с обветренным и загорелым лицом, в майке, спортивных брюках и кедах он сидел у костра на лесной полянке в окружении своих питомцев, они пели какие-то туристские песни, но при моем появлении смолкли. Лесная школа – дом-кухня и десяток палаточных домиков вокруг – стояли на отшибе от центральной колхозной усадьбы, в горах, и сверху, с гор, казалось, что чернота вокруг нас – это море или просто бездонность черной вселенной.